...Тогда
Уже дерзнул, в науке искушенный,
Предаться неге творческой мечты.
Я стал творить, но в тишине, но втайне,
Не смея помышлять еще о славе.
Он говорит как о заслуге перед искусством о своей «взыскательности», строгом отношении к собственному творчеству (черта, свойственная всякому серьезному художнику).
Нередко, просидев в безмолвной келье
Два, три дня, позабыв и сон и пищу,
Вкусив восторг и слезы вдохновенья,
Я жег мой труд и холодно смотрел,
Как мысль моя и звуки, мной рожденны,
Пылая, с легким дымом исчезали.
Он вспоминает, как, познакомившись с произведениями Глюка, реформатора в опере, превратившего традиционное в то время концертно-виртуозное пенье оперных персонажей в глубокое музыкально-драматическое выражение чувств и страстей действующих лиц, он, Сальери, уже тогда известный оперный композитор, отказался от своей прежней манеры и стал одним из первых последователей Глюка, хотя реформа эта еще не пользовалась никаким успехом у публики.
Что говорю? Когда великий Глюк
Явился и открыл нам новы тайны
(Глубокие, пленительные тайны),
Не бросил ли я все, что прежде знал,
Что так любил, чему так жарко верил,
И не пошел ли бодро вслед за ним
Безропотно, как тот, кто заблуждался
И встречным послан в сторону иную?
Вот такими трудами, жертвами и такой принципиальностью заслужил славу Сальери, достиг высокого положения среди музыкантов.
Усильным, напряженным постоянством
Я наконец в искусстве безграничном
Достигнул степени высокой. Слава
Мне улыбнулась; я в сердцах людей
Нашел созвучия своим созданьям.
Я счастлив был...
Сальери понимает славу не как внешний успех, а глубже и вернее: он творит не для себя, а для людей, и, когда находит в их сердцах «созвучие своим созданьям», — он счастлив...
...Я счастлив был: я наслаждался мирно
Своим трудом, успехом, славой; также
Трудами и успехами друзей,
Товарищей моих в искусстве дивном.
Сальери говорит эти прекрасные слова вполне искренно и не приписывает себе чувств, которых у него не было. Пушкин, по крайней мере, не дает никакого основания сомневаться в правдивости Сальери. Да, он так относился к своим товарищам по искусству — до тех пор, пока не встретился с Моцартом...
Нет! никогда я зависти не знал,
О, никогда! — ниже́, когда Пиччини
Пленить умел слух диких парижан,
Ниже́, когда услышал в первый раз
Я Ифигении начальны звуки.
Кто скажет, чтоб Сальери гордый был
Когда-нибудь завистником презренным,
Змеей, людьми растоптанною, вживе
Песок и пыль грызущею бессильно?
Никто!.. А ныне — сам скажу — я ныне
Завистник. Я завидую; глубоко,
Мучительно завидую.
Как трудно гордому и благородному Сальери признаться самому себе, что он стал «завистником презренным»! И вот тут он подводит итог своим размышлениям. У него есть оправдание этого «презренного» чувства. Не он в нем виноват, а бог. «Правды нет и выше», если гениальными способностями бог одаряет не труженика, настоящего жреца искусства, посвятившего ему всю свою жизнь, постоянно, напряженно служившего искусству, — а недостойного легкомысленного бездельника...
— О небо!
Где ж правота, когда священный дар,
Когда бессмертный гений — не в награду
Любви горящей, самоотверженья,
Трудов, усердия, молений послан —
А озаряет голову безумца,
Гуляки праздного?.. О Моцарт, Моцарт!
(Входит Моцарт.)
Моцарт
Ага! увидел ты! а мне хотелось
Тебя нежданной шуткой угостить.
|