Среди досоветских исследователей Пушкина шла полемика относительно того, на политическую ли тему написано это стихотворение. Дело в том, что в рукописи нет слов «символ свободы», — Пушкин или сделал описку, или же для конспирации написал вопреки рифме (и смыслу) «символ стихии». Основываясь на этом, а также на второй строфе наброска, Н. О. Лернер считал, что в стихотворении говорится о внутреннем состоянии поэта, а не о политических событиях. И «волны», и «мятежный поток», и «ветры», и «гроза» — все это символы «бурной души» поэта, так же как образы «безмолвный пруд», «невольные воды», «гибельный оплот» обозначают наступившую в душе его «дремоту лени»...
Между тем в этом наброске на самом деле прекрасно выражена уже указанная выше глубокая интимность революционных переживаний Пушкина. И в более раннее время, в 1818 году, Пушкин не знал конфликта между личным чувством и общественным долгом (основной конфликт драматургии классицизма), для него не было выбора между личным и общественным, революционным. Об этом ясно и отчетливо говорит то смелое сравнение, которым он выразил силу и непосредственность своей мечты о свободе отчизны в стихах к Чаадаеву:
Мы ждем с томленьем упованья
Минуты вольности святой,
Как ждет любовник молодой
Минуты верного свиданья.
И в стихотворении «Кто, волны, вас остановил...» то же самое: превращение в безмолвный и дремучий пруд мятежного потока революции, гибельный оплот, остановивший, «сковавший» его, — все это имеет самое близкое отношение к душе поэта, в ней поражены все чувства — «надежда, скорбь и радость», душа засыпает «дремотой лени»...
Но и в этом стихотворении Пушкин еще взывает к грозе революции, к ветру, могущему «взрыть воды» и разрушить «гибельный оплот». Скоро он окончательно разочаровывается в такой возможности.
Народы тишины хотят,
И долго их ярем не треснет, —
эти слова становятся его горьким убеждением. Романтик Пушкин, не умеющий и не желающий разобраться в настоящих причинах наступившего спада революционной волны, взваливает всю вину на «народы», которые не поддерживают в нужный момент своих вождей, героев, борцов за их свободы. Интересно сравнить два его письма о греческом восстании, одно — начала 1821 года и другое — лето 1824 года (оба предположительно адресованы декабристу В. Л. Давыдову). Первое, восторженное письмо о начале восстания мы уже цитировали. В 1824 году, после ряда неудач повстанцев, Пушкин отзывается о повстанцах с величайшим пренебрежением и явной досадой и обидой (письмо написано по-французки, сохранился отрывок черновика). «...Толпа трусливой сволочи, воров и бродяг, которые не могли выдержать даже первого огня дурных турецких стрелков... Что касается офицеров, то они еще хуже солдат. Мы видели этих новых Леонидов на улицах Одессы и Кишинева — со многими из них лично знакомы, мы можем удостоверить их полное ничтожество, они умудрились быть болванами даже в такую минуту, когда их рассказы должны были интересовать всякого европейца — ни малейшего понятия о военном деле, никакого представления о чести, никакого энтузиазма — французы и русские, которые здесь живут, выказывают им вполне заслуженное презрение; они все сносят — даже палочные удары, с хладнокровием, достойным Фемистокла...»
Пушкину даже пришлось оправдываться в том, что он будто бы стал враждебно относиться к греческому восстанию. Приведенное письмо заканчивается словами: «Я не варвар — и не проповедник Корана, дело Греции вызывает во мне горячее сочувствие, именно поэтому-то я и негодую, видя, что на этих ничтожных людей возложена священная обязанность защищать свободу». А в наброске одного из писем, написанного также летом 1824 года к неизвестному адресату (предположительно к тому же Давыдову), он пишет: «С удивлением слышу я, что ты почитаешь меня врагом освобождающейся Греции и поборником турецкого рабства. Видно, слова мои были тебе странно перетолкованы...» Однако в письме к Вяземскому от 24—25 июня 1824 года Пушкин выражается гораздо резче и решительнее о тех же событиях: «Греция мне огадила. О судьбе греков позволено рассуждать, как о судьбе моей братьи негров, можно тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией — это непростительное ребячество. Иезуиты натолковали нам о Фемистокле и Перикле, а мы вообразили, что пакостный народ, состоящий из разбойников и лавочников, есть законнорожденный их потомок и наследник их школьной славы. Ты скажешь, что я переменил свое мнение. Приехал бы ты к нам в Одессу посмотреть на соотечественников Мильтиада, и ты бы со мною согласился».
Читая эти озлобленные строки обиженного и оскорбленного в своих чувствах и надеждах поэта, мы начинаем понимать то состояние его души, которое диктовало Пушкину самое горькое и несправедливое из всех стихотворений того мрачного периода его жизни — стихотворение «Свободы сеятель пустынный...». Пушкин сообщает его текст в письме к А. И. Тургеневу 1 декабря 1823 года. В том же письме он помещает, между прочим, отрывок из своей оды «Наполеон». Приведя последнюю строфу:
Да будет омрачен позором
Тот малодушный, кто в сей день
Безумным возмутит укором
Его развенчанную тень!
Хвала!.. он русскому народу
Высокий жребий указал
И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал, —
он пишет далее: «Эта строфа ныне26 не имеет смысла, но она писана в начале 1821 года — впрочем, это мой последний либеральный бред27, я закаялся и написал на днях подражание басне умеренного демократа Иисуса Христа («Изыде сеятель сеяти семена своя»):
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано до звезды;
Рукою чистой и безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды...
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич 28.
В 1824 году были написаны Пушкиным два незаконченных стихотворения, в которых с необыкновенной силой звучит горечь от сознания окончательной, как ему казалось, победы реакции во всех европейских странах.
|